
https://www.facebook.com/mark.apelzaft/posts/3847035521983830
Mark Apelzaft
ОСИП МАНДЕЛЬШТАМ
130 ЛЕТ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ
Из всей древесности каштан
Достоин тысячи поклонов.
А из прозаиков — Платонов.
А из поэтов — Мандельштам.
Борис Чичибабин
Сегодня исполняется 130 лет Осипу Мандельштаму.Достоин тысячи поклонов.
А из прозаиков — Платонов.
А из поэтов — Мандельштам.
Борис Чичибабин
На мой взгляд, поэту поэтов. Он не мог иначе существовать. Не мог не читать людям ТЕ стихи. Как советовал ему это делать Пастернак.
Ещё не умер ты, ещё ты не один,
Покуда с нищенкой-подругой
Ты наслаждаешься величием равнин
И мглой, и холодом, и вьюгой.
Покуда с нищенкой-подругой
Ты наслаждаешься величием равнин
И мглой, и холодом, и вьюгой.
Это в 1937 январе было написано...
Я вспомнил сегодня, как в 1980 году, осенью, в Москве мой родственник, муж папиной двоюродной сестры, редактор журнала, издававшегося под гэбешной эгидой, "Путешествие из СССР в Австрию", сказал матери:
"Мы Высоцкого не печатаем не по каким-то там цензурным соображениям. Он всего лишь не шибко какой поэт. Слишком прост и слишком груб. Ну что это такое: "развязали, но вилки попрятали"? Разве мог бы так написать Мандельштам, к примеру? — Да — ответила мать — а Мандельштама вы печатаете. Разгоняетесь — и печатаете. С тех пор как бросили его труп в колымскую мёрзлую яму — братскую могилу для заключённых ГУЛАГа.
Вячеслав Иванович посмотрел на мать и неожиданно твёрдым голосом произнёс : "А великого русского поэта Мандельштама мы печатаем ".
У этого человека, который потом стал демократом в Госдуме РФ и соратником Гавриила Попова, стоял на полке томик Мандельштама, изданный в СССР, в 1973 году. Для Запада. Тиражом в 30 тыс. экземпляров. Дымшиц предисловие написал. И наш родственник, корнями из есенинского села Константиново, напропалую взахлёб начал цитировать Мандельштама. В ответ на фразу матери он предъявил ей это самое советское издание. Которое простым советским людям было недоступно. Всё ушло на Запад, шишкам, торгашам. Как валюта. Потом он изобразил пальцами на губах нечто вроде: "Т-с-с ". Отодвинул какую-то полку. И вытащил оттуда... американский трёхтомник поэта, изданный в Вашингтоне, в 1967 году. Под редакцией профессоров Струве, Филиппова и Кларенса Брауна.
Помню, что мать схватилась за голову и начала судорожно листать тома.
" В Вене приобрёл — доверительно сообщил Вячеслав Иванович. В магазине русских книг. Но об увиденном — никому". Мать продолжала листать один из томов. В какой-то момент она подняла голову и начала медленно, стальным бесстрастным голосом, глядя куда-то поверх моего родственника, читать одно стихотворение за другим:
Мы живём, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, куёт за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него — то малина
И широкая грудь осетина.
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, куёт за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него — то малина
И широкая грудь осетина.
— Геня, прекрати — резко произнёс Вячеслав Иванович.
Но мать продолжила читать:
Я вернулся в мой город, знакомый до слёз,
До прожилок, до детских припухлых желёз.
Ты вернулся сюда, так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей,
Узнавай же скорее декабрьский денёк,
Где к зловещему дёгтю подмешан желток.
Петербург! я ещё не хочу умирать!
У тебя телефонов моих номера.
Петербург! У меня ещё есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.
Я на лестнице чёрной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок,
И всю ночь напролёт жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
До прожилок, до детских припухлых желёз.
Ты вернулся сюда, так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей,
Узнавай же скорее декабрьский денёк,
Где к зловещему дёгтю подмешан желток.
Петербург! я ещё не хочу умирать!
У тебя телефонов моих номера.
Петербург! У меня ещё есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.
Я на лестнице чёрной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок,
И всю ночь напролёт жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
Мои взрослые родственники и мы, дети, притихли.
Мать читала вслух раздел "Документы".
Письмо Мандельштама из лагеря.
" Дорогой Шура!
Я нахожусь — Владивосток, СВИТЛ, 11 барак. Получил 5 лет за к. р. д. по решению ОСО. Из Москвы, из Бутырок этап выехал 9 сентября, приехали 12 октября. Здоровье очень слабое. Истощён до крайности. Исхудал, неузнаваем почти. Но посылать вещи, продукты и деньги не знаю, есть ли смысл. Попробуйте всё-таки. Очень мёрзну без вещей. Родная Надинька, не знаю, жива ли ты, голубка моя. Ты, Шура, напиши о Наде мне сейчас же. Здесь транзитный пункт. В Колыму меня не взяли. Возможна зимовка.
Родные мои, целую вас.
Ося.
Шурочка, пишу ещё. Последние дни я ходил на работу, и это подняло настроение.
Из лагеря нашего как транзитного отправляют в постоянные. Я, очевидно, попал в «отсев», и надо готовиться к зимовке.
И я прошу: пошлите мне радиограмму и деньги телеграфом..."
Она оторвалась от книги. Посмотрела на Вячеслава Ивановича. И с расстановкой произнесла:
"В вашем государстве невозможно жить только хотя бы потому, что сотворили здесь с Мандельштамом. Есть ещё миллион причин, но эта главная. Для меня. "
Мой родственник молчал. В комнате царила мёртвая тишина.
Предсказал Осип Мандельштам свою судьбу уже в 1921 году, переведя вольно стихотворение грузинского поэта Мицишвили:
Когда я свалюсь умирать под забором в какой-нибудь яме,
И некуда будет душе уйти от чугунного хлада –
Я вежливо тихо уйду. Незаметно смешаюсь с тенями.
Собаки меня пожалеют, целуя под ветхой оградой.
Не будет процессий. Меня не украсят фиалки,
И девы цветов не рассыплют над чёрной могилой…
И некуда будет душе уйти от чугунного хлада –
Я вежливо тихо уйду. Незаметно смешаюсь с тенями.
Собаки меня пожалеют, целуя под ветхой оградой.
Не будет процессий. Меня не украсят фиалки,
И девы цветов не рассыплют над чёрной могилой…
Закончу несколькими стихотворениями Осипа Мандельштама
***
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей, –
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей:
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей...
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе;
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
Уведи меня в ночь, где течёт Енисей
И сосна до звезды достаёт,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьёт.
***
Я буду метаться по табору улицы тёмной
За веткой черёмухи в чёрной рессорной карете,
За капором снега, за вечным, за мельничным шумом...
Я только запомнил каштановых прядей осечки,
Придымленных горечью, нет — с муравьиной кислинкой,
От них на губах остается янтарная сухость.
В такие минуты и воздух мне кажется карим,
И кольца зрачков одеваются выпушкой светлой,
И то, что я знаю о яблочной, розовой коже...
Но все же скрипели извозчичьих санок полозья,
B плетёнку рогожи глядели колючие звёзды,
И били вразрядку копыта по клавишам мёрзлым.
И только и свету, что в звёздной колючей неправде,
А жизнь проплывёт театрального капора пеной;
И некому молвить: "Из табора улицы тёмной...
***
Чарли Чаплин
вышел из кино.
Две подмётки,
заячья губа,
Две гляделки,
полные чернил
И прекрасных
удивленных сил.
Чарли Чаплин –
заячья губа,
Две подмётки –
жалкая судьба.
Как-то мы живём неладно все –
чужие, чужие.
Оловянный
ужас на лице,
Голова не
держится совсем.
Ходит сажа,
вакса семенит,
И тихонько
Чаплин говорит:
«Для чего я славен и любим
и даже знаменит...»
И ведёт его шоссе большое
к чужим, к чужим.
Чарли Чаплин,
нажимай педаль,
Чаплин, кролик,
пробивайся в роль.
Чисти корольки,
ролики надень,
А твоя жена –
слепая тень.
И чудит, чудит
чужая даль.
Отчего
у Чаплина тюльпан,
Почему
так ласкова толпа?
Потому –
что это ведь Москва.
Чарли, Чарли,–
надо рисковать.
Ты совсем
не вовремя раскис.
Котелок твой –
тот же океан,
А Москва
так близко, хоть влюбись
В дорогу, в дорогу.
Май 1937
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей, –
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей:
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей...
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе;
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
Уведи меня в ночь, где течёт Енисей
И сосна до звезды достаёт,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьёт.
***
Я буду метаться по табору улицы тёмной
За веткой черёмухи в чёрной рессорной карете,
За капором снега, за вечным, за мельничным шумом...
Я только запомнил каштановых прядей осечки,
Придымленных горечью, нет — с муравьиной кислинкой,
От них на губах остается янтарная сухость.
В такие минуты и воздух мне кажется карим,
И кольца зрачков одеваются выпушкой светлой,
И то, что я знаю о яблочной, розовой коже...
Но все же скрипели извозчичьих санок полозья,
B плетёнку рогожи глядели колючие звёзды,
И били вразрядку копыта по клавишам мёрзлым.
И только и свету, что в звёздной колючей неправде,
А жизнь проплывёт театрального капора пеной;
И некому молвить: "Из табора улицы тёмной...
***
Чарли Чаплин
вышел из кино.
Две подмётки,
заячья губа,
Две гляделки,
полные чернил
И прекрасных
удивленных сил.
Чарли Чаплин –
заячья губа,
Две подмётки –
жалкая судьба.
Как-то мы живём неладно все –
чужие, чужие.
Оловянный
ужас на лице,
Голова не
держится совсем.
Ходит сажа,
вакса семенит,
И тихонько
Чаплин говорит:
«Для чего я славен и любим
и даже знаменит...»
И ведёт его шоссе большое
к чужим, к чужим.
Чарли Чаплин,
нажимай педаль,
Чаплин, кролик,
пробивайся в роль.
Чисти корольки,
ролики надень,
А твоя жена –
слепая тень.
И чудит, чудит
чужая даль.
Отчего
у Чаплина тюльпан,
Почему
так ласкова толпа?
Потому –
что это ведь Москва.
Чарли, Чарли,–
надо рисковать.
Ты совсем
не вовремя раскис.
Котелок твой –
тот же океан,
А Москва
так близко, хоть влюбись
В дорогу, в дорогу.
Май 1937
ОРИГИНАЛ